— Ты ведь шпионка? — встревоженно спрашивает госпожа Иверн.

Без своих драгоценностей и с распущенными волосами она выглядит куда моложе и беззащитней.

— Некоторые и так меня называют, — отвечаю я. — Но они ошибаются.

Она выдавливает короткий смешок:

— Надо было догадаться, что с обычной девкой Дюваль не связался бы.

— Господин Дюваль со мной вовсе не связывался, — замечаю колко. — Мы с ним просто уговорились действовать сообща. Нас связывает любовь к нашей госпоже и преданность ей: тут у нас и впрямь много общего.

Умом я понимаю, что надо бы подойти к ней поближе, тогда ядовитые испарения подействуют скорее, — однако ноги почему-то не желают повиноваться. Они точно приросли к полу.

— Кем бы ты ни была, если воображаешь, будто Дюваль к тебе равнодушен, ты весьма ошибаешься, — говорит она. — Уж если я в чем-то разбираюсь, так это в мужчинах. А собственного сына и вовсе вижу насквозь. Он влюблен в тебя по уши!

— Это не так, — упрямо произношу я. Какое унижение — вступать в спор с обреченной Смерти! От этого мой голос звучит слишком резко.

Она склоняет голову набок и глядит на меня изучающе, словно мы болтаем о пустяках за стаканчиком пряного вина.

— Ах, так вот оно что, — говорит она, и ее голос полон мудрости едва не древней, чем мудрость Мортейна. — Ты тоже любишь его!

Я молчу, сжав зубы.

— Ты расстроена, Исмэй, но я тебя не виню, — продолжает она. — Всегда тяжело отдавать свое сердце мужчине, в особенности такому, как Дюваль.

Я невольно спрашиваю:

— Что вы имеете в виду — такому, как он?

— Он из тех, для кого честь и долг превыше всего и кто не задумывается о цене, которую придется заплатить за эти принципы.

Эти слова ласкают мой слух: они подтверждают те выводы, к которым я и сама успела прийти. Дюваль неколебимо верен герцогине.

— Жаль, что вы не так высоко ставите свою собственную честь, мадам.

Ее лоб пересекает тонкая морщинка.

— О чем ты?

— О том, что вы изменили бретонской короне и должны поплатиться за это жизнью, ибо такова воля святого Мортейна.

Она прикладывает ладонь ко лбу:

— Значит, вот отчего здесь стало так жарко?

Она не визжит, не кричит, не пытается звать на помощь. Это поневоле производит на меня впечатление.

— Да, госпожа моя, — говорю я. — Это начинает действовать яд.

— Яд? — На ее лице отражается облегчение. — Спасибо тебе за это. Я ненавижу острые ножи и не выношу боли.

Поистине удивительное присутствие духа для женщины, которую я привыкла считать вечно взвинченной истеричкой.

— Кто участвует в вашем заговоре, кроме Франсуа?

Заслышав имя любимого сына, она цепенеет от страха.

— Нет! Только не Франсуа! Не поднимай на него руку! — Она вскакивает с постели, подбегает ко мне и хватает за плечи. Я даже вздрагиваю: ее пальцы впиваются прямо в едва затянувшийся шрам у меня на плече. — Во всем виновна лишь я, лишь я одна! Франсуа не желал иметь с этим ничего общего! Ты не тронешь его! Обещай мне!

— Я не в силах ничего обещать, — отвечаю я ей. — Если святой велит мне действовать, приказ будет выполнен. Но если Франсуа ни в чем не виновен, Мортейн не направит на него мою руку.

Она отстраняется от меня, ее щеки пылают:

— Только не смей нас судить, глупенькая девчонка! Ты и понятия не имеешь, каково это, когда мужчины управляют всей твоей жизнью! Мужчины, для которых ты — красивая игрушка, источник удовольствий в постели… и ничего более! — Она сжимает кулаки. — Ты не знаешь, каково это — не иметь выбора! Не иметь ничего своего, даже детей, которых сама родила.

Я тихо отвечаю:

— Я пережила все это, мадам. Уверяю вас, я тоже из тех женщин, у которых никогда не было выбора. Нас не спрашивают о семье, которая достанется нам при рождении, мы не вольны выбирать, за кого пойти замуж, никому нет дела до того, что мы могли бы совершить для этого мира. Я отличаюсь от вас только тем, как я распорядилась доставшейся мне долей.

— Да? А что я могла сделать в свои четырнадцать лет, когда стареющий французский король пожелал меня на свое ложе? А когда он умер, выбор у меня был? Я и ухватилась за герцога! Он, по крайней мере, был молод, хорош собой и добр сердцем. Он влюбился в меня. Я и сделала своим оружием свой единственный дар — умение привлекать мужчин!

К своему ужасу, я чувствую жалость и сочувствие к ней.

— А когда у меня стали рождаться дети… Представляешь ли ты себе, что это такое — быть бастардом? Их же ни во что не ставят, не берегут! И я делала все, что было в моей власти, чтобы хоть как-то их оградить, обеспечить им хоть малую толику безопасности и уважения.

Слушая ее, я впервые за долгие годы вспомнила о собственной матери. Вот бы она защищала меня вполовину так, как мадам Иверн — своих детей.

Она отбрасывает с лица растрепавшиеся золотые пряди и с презрением глядит на меня.

— Ты любишь Дюваля, но эта любовь — ничто по сравнению с той, что тебе предстоит испытать к своему ребенку. Уж в этом можешь мне поверить.

Ребенок. Я никогда не позволяла себе даже думать о том, что у меня может родиться дитя. Тем не менее в самой глубине моей души живет древнее, изначальное знание: будь у меня ребенок, я бы каждый свой вздох ему посвятила.

Понимание того, что мы с мадам Иверн, по сути, одинаковы, настигает меня с неотвратимостью арбалетного болта. Обе мы — женщины. Обе не властны над собственной судьбой. Кто сказал, что, родись я в тех обстоятельствах, которые выпали ей, не повторила бы ее путь? А какой могла оказаться моя жизнь с Гвилло? Я вижу себя свинаркой, обремененной цепляющимся за юбку потомством. Любила бы я своих малышей? Защищала бы их, заботилась о них? Чем, собственно, я в этом отличалась бы от мадам?

Между тем ее уже пошатывает. Она плетется к постели, на глазах утрачивая всю воинственность.

— Долго ли еще? — негромко спрашивает она, и я передать не могу, до какой степени мне жаль ее убивать.

Еще не осознав своего намерения, я делаю словно бы кем-то подсказанное движение — вскидываю руку и прижимаю фитиль, гася отравленный огонек. Потом подхожу к окну и распахиваю его настежь, впуская свежий воздух. Сладкий аромат, витающий в воздухе, быстро редеет.

У госпожи Иверн стучат зубы:

— Что ты д-делаешь? Так х-холодно.

Хочется крикнуть: я сама не знаю, что делаю. По всей видимости, я свихнулась! Но я лишь подхожу к постели.

— Вставайте! — Схватив за руку, заставляю ее подняться. — Ходите!

Она смотрит на меня как на сумасшедшую, и, возможно, она права.

— Мне не хочется ходить, — произносит она. — Я спать хочу. Разве я не должна уснуть?

— Двигайтесь! — рычу на нее. — Кажется, я придумала, как оградить и вас, и Франсуа!

Это наконец заставляет ее шевелиться. Потом ей с горем пополам удается сосредоточить на мне затуманенный взгляд:

— Это… как?

— Вы сказали, что у вас никогда не было выбора. Так вот, я даю вам его. Но нужно непрестанно ходить, чтобы изгнать яд из вашего тела, иначе и выбирать не придется.

Она смотрит на меня, в прекрасных синих глазах — непонимание, смешанное с надеждой. Я с силой встряхиваю ее:

— Да шевелитесь же! Я хочу, чтобы вы с ясной головой совершили свой выбор!

Это не вся правда. Мне тоже нужно время, чтобы привести мысли в порядок.

Итак, я не подчинилась приказу монастыря. Просто самой не верится. Я по-прежнему вижу метку на лице госпожи Иверн. Одно дело — трудиться вместе с Дювалем на благо герцогини и скрывать от Крунара, куда подевался мой спутник, но это… это уже прямое противодействие воле монастыря. И воле Мортейна.

Но из головы у меня не идет мое самое первое служение — убийство Ранниона. На нем тоже была метка! И тем не менее Дюваль утверждал, что Раннион помогал герцогине, стремясь искупить былую вину и спасти душу. Мысль о том, что я отняла у него возможность заработать прощение, до сих пор не дает мне покоя.

Что, если я дам мадам Иверн тот самый шанс, которого лишила Ранниона?